| © Издательский Дом "Первое сентября" 29/2001 |
|
Как-то, в далекую пору моего младшешкольного детства, на одном из листков легкомысленного девчоночьего альбома, который мне, в полном соответствии с пушкинскими строками, "все подружки измарали с конца, с начала и кругом", появилась нестандартная запись:
Если жизнь тебя обманет,
Не печалься, не сердись!
В день уныния смирись:
День веселья, верь, настанет.
Сердце в будущем живет;
Настоящее уныло:
Все мгновенно, все пройдет;
Что пройдет, то будет мило.
Эту память о себе оставила, перекинув
страничку с детским лепетом своей дочки, а моей
закадычной подружки, ее мама – учительница
английского языка, милый и добрый человек.
Стихотворение это я уже где-то слышала, оно было
понятно: тетя Женя советовала мне никогда не
отчаиваться и верить, что в конечном счете все
будет хорошо. Пожелание как пожелание: оптимизм в
советскую эпоху был никому не в новость, его
прививали с раннего детства, а то, что стихи не
глупо-корявые, как у девчонок, а серьезные и
чарующе-складные, так потому, что выписаны из
"настоящего" поэта.
"Пушкин", – объяснил отец. "А не
Лермонтов?" – усомнилась мама. Сразу проверить
не удалось. Вследствие многочисленных потерь и
перемещений в военную пору мы уже не имели не
только собственной библиотеки, но и собственной
жилплощади.
Позже подтвердилось: Пушкин. Но к тому времени я
уже знала и другие строки – лермонтовские:
И скучно, и грустно, и некому руку подать
В минуту душевной невзгоды...
Желанья!.. что пользы напрасно и вечно желать?..
А годы проходят – все лучшие годы!
Любить... но кого же?.. на время – не стоит труда.
А вечно любить невозможно.
В себя ли заглянешь, – там прошлого нет и следа:
И радость, и муки, и все там ничтожно...
Что страсти? – ведь рано иль поздно их сладкий недуг
Исчезнет при слове рассудка;
И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, –
Такая пустая и глупая шутка...
Стоит раз в это
вслушаться, осмыслить – и уже никогда не
ошибешься, не смешаешь двух главных наших поэтов.
"Если жизнь тебя обманет, не печалься, не
сердись!.." Что это: и в самом деле, лишь благое
напутствие, этакая непритязательная безделица?
Или прагматический совет, как сохранить душевное
здоровье на жизненных дорогах, – только
видимая, надводная часть своеобразного
поэтического айсберга? И что же тогда в подводной
его части? Осмелимся утверждать: этот
поэтический шедевр-айсберг запечатлел высокое
самостоянье (пушкинское слово!) человеческой
души, освещенное евангельским светом, и объяснил,
чем оно достигается.
Феномен Пушкина, кажущегося в своем
мировосприятии таким непостоянным, текучим, едва
ли не каждое мгновение разным, противоречащим
самому себе, осмысливали многие – каждый в меру
своих возможностей. А. Мадорский, например,
додумался до такой формулировки: "Сатанинские
зигзаги Пушкина были единственно постоянным
качеством ни в чем не стойкого гения". Он и
книгу свою так назвал – Бог ему судья! –
"Сатанинские зигзаги Пушкина", где
утверждает: "Он то и дело отрицал себя. В жизни.
В сочинениях. Сегодня – одно. Завтра – другое. То
так, то этак. Поклонялся Богу и сатанински
зубоскалил над Ним". Оставим последний пассаж
без комментариев ввиду серьезности темы и
отсутствия в данной статье места для рассуждений
по этому предмету и зададимся вопросом, имеющим
прямое отношение к нашему разговору: правомерно
ли выводить глубокий религиозный подтекст
стихотворения из далеко не четкой, колеблющейся
веры его автора?
Думается, здесь надо иметь в виду следующее. По
мысли митрополита Анастасия (Грибановского),
"чем ярче и светлее был поэтический дар
Пушкина... тем более он был чуток к
"прикосновению Божественного глагола"...
"Сны поэзии святой" представлялись ему как
бы некоторым откровением, посещавшим его по
особому велению свыше, помимо его собственной
воли". Нетрудно заметить, что здесь
обосновывается мысль о божественном
происхождении поэзии и вытекающей из этого
интуитивной природы творчества. "Пушкин не был
ни философом, ни богословом и не любил даже
дидактической поэзии. Однако он был мудрецом,
постигшим тайны жизни путем интуиции и
воплощавшим свои откровения в образной
поэтической форме". В этом случае, разумеется,
направление творческой мысли может быть не
связано впрямую с личным мировоззрением творца.
"Все, что отличает и украшает пушкинский
гений... – считает владыка Анастасий, – имеет
религиозные корни, но они уходят так глубоко, что
их не мог рассмотреть и сам Пушкин". Того же
мнения придерживается и поэт и критик
Дмитрий Мережковский, сказавший, что
"христианство Пушкина естественно и
бессознательно".
Философ Семен Франк рассуждает о
непроизвольно проступающем евангельском
"жизнечувствии" Пушкина на примере одного
из его самых "детских по своей простоте и
непритязательности" стихотворений – про
птичку Божию. "И это жизнечувствие, –
заключает он, – не есть ни "мысль", ни
"субъективное настроение", ни мастерски
выдержанный "стиль", а есть все это вместе –
и потому как бы мгновенное откровение
глубочайшей религиозной основы мирового
человеческого бытия". Думается, что вывод этот
применим и к нашему случаю.
"Если жизнь тебя обманет" – так, казалось бы,
совсем по-обывательски просто определяет поэт
исходную ситуацию стихотворения, возможную для
каждого из нас. Но что стоит за этим определением?
Господь попустил испытания, скорби – это
понятно, однако слово "обман" должно
означать нарушение договора, неисполнение
обещанного. А что же и Кем могло быть нам
изначально обещано? Значит, мы сами возомнили о
себе и своем предназначении, а не получив
ожидаемого, не просто печалимся (печаль –
чувство хотя и неполезное, греховное, но все же
естественное), но изволим сердиться, то есть, по
сути, требовать своего, – и у Кого же? Неправеден
и превратен путь этот, может далеко завести он, и
автор мягко, но настойчиво убеждает от него
отказаться (непререкаемость совета показана
восклицательным знаком). Иными словами: Все, что
ни приключится тебе, принимай охотно, и в
превратностях твоего уничижения будь
долготерпелив, – как поучает Иисус сын Сирахов
(Сир. 2, 4).
В третьей строке стихотворения прямо
провозглашено главное правило христианской
самодисциплины: "смирись". Не ропщи перед
Богом "в день уныния". Верь Ему и надейся на
милость Его, прелагающую скорбь на радость. Иными
словами: ...золото испытывается в огне, а люди,
угодные Богу, в горниле уничижения. Веруй Ему, и
Он защитит тебя, управь пути твои и надейся на
Него... Ибо Господь сострадателен, и милостив, и
прощает грехи, и спасает во время скорби (Сир. 2,
5, 6, 11). О том же говорит в своем известном
размышлении Екклесиаст: Всему свое время, и
время всякой вещи под небом... время плакать и
время смеяться (Ек. 3, 1, 4). И смирение – это как
бы самоповерка для нас: Во дни благополучия
пользуйся благом, а во дни несчастья размышляй
(Ек. 7, 14).
Вся вторая строфа стихотворения рождена
библейской мудростью: Во дни счастия бывает
забвение о несчастии, и во дни несчастия не
вспомнится о счастии (Сир. 11, 25). Удаляй от себя
печаль, ибо печаль многих убила, а пользы в ней
нет (Сир. 11, 24–25). И наконец: Все суета и
томление духа – неоднократно повторенное
Екклесиастом, что равнозначно по мысли надписи,
сделанной, по преданию, на перстне Соломона:
"Все пройдет".
При этом интересно заметить, что именно из
скорбного Екклесиастова: "И это суета" (то
есть ничто не вечно) – Пушкину удается
произрастить мотив утешения для смирившихся:
"Все мгновенно, все пройдет" (то есть раз все
проходит, пройдет и день уныния), который в
последней строке расцветает еще и обещанием
чудесной награды: "Что пройдет, то будет
мило".
По мысли С. Франка, хотя "трагическое
жизнеощущение" является "доминирующим
мотивом духовного мира Пушкина", однако
трагизм его поэзии выступает в виде "скорбной
резиньяции – печали, смягченной примирением".
Пушкинский трагизм, разъясняет исследователь,
"совершенно лишен элемента ожесточения,
озлобленности, бунтарства, столь характерного,
например, для Лермонтова..."
А что же у
Лермонтова?
"И скучно, и грустно..." Когда? "В
минуту душевной невзгоды", то есть когда
"жизнь тебя обманет"? Вовсе нет. После первых
двух слов, в сущности, следовало бы поставить
точку или многоточие, чтобы отсечь последующее,
потому что в этих первых словах запечатлено
именно повседневное мирочувствие
лермонтовского героя, а минутные невзгоды, о
которых сказано дальше, накладываются уже на
этот общий фон. Эти два слова сразу определяют
всю ситуацию – на двенадцать строк вперед: перед
нами безбожная душа, снедаемая скукой и грустью.
Скука рождается бездуховным, лишенным смысла
существованием, а постоянная грусть, не имеющая
видимых причин, – в отличие от печали
разочарования в стихотворении Пушкина – являет
собой следствие порабощения души грехом уныния
по неверию в благодать Божию и результат
богоотступничества и богооставленности. Недаром
же "некому руку подать". Впрочем,
"подать" – это сказано не совсем точно:
подают руку помощи нуждающемуся в ней, а герой
Лермонтова сам нуждается в протянутой руке. Но не
имеет ее. Выпав же собственным произволением из
руки Божией, он, естественно, оказался и без
духовной поддержки (Горе сердцу
расслабленному! ибо оно не верует и за то не будет
защищено) (Сир. 2, 13).
Заявив капризно-обиженно о некомфортном своем
состоянии (словно не мы сами творим мир души
своей!), герой предъявляет своего рода счет. Но Кому?
Но обратите внимание: хотя Адресат и не назван, он
недвусмысленно угадывается. Последовательно
пересмотрев и отвергнув ряд слагаемых земного
человеческого бытия, лирический герой
презрительно заключает, что жизнь – "пустая и
глупая шутка". Однако ведь неодушевленная
природа шутить не умеет. Значит, все-таки
признается бытие Того, Кто устроил этот мир. Но из
этого неминуемо следует, что душа героя безбожна
в том смысле, что она не просто не знает, а
отталкивает от себя Бога.
Тварь вознеслась над Творцом, не только поставив
под сомнение Его творческие способности, но и
Самого представив человеконенавистником,
придумывающим жестокие шутки. А между тем важно
заметить и следующее: все, что в ходе ревизии,
которой подверглось содержание человеческой
жизни, признается изначально негодным и
отвергается, замкнуто исключительно на плоти. Да
и в этих пределах, по правде говоря, ассортимент
потребностей выглядит поразительно скудным:
желанья – любовь – страсти. Идентичные по сути
понятия. Лермонтовский герой вознамерился
доказать, что человек создан несуразно и его
стремления неосуществимы из-за
рассогласованности субъективного и
объективного начал жизни. Но доказывает он лишь
то, что давно известно всем исповедующим
христианство: Не любите мира, ни того, что в
мире... Ибо все, что в мире: похоть плоти, похоть
очей и гордость житейская, не есть от Отца, но от
мира сего. И мир проходит, и похоть его, а
исполняющий волю Божию пребывает вовек (1 Ин.
2, 15–17).
Мелочность своих притязаний лермонтовский герой
выдает, даже не сознавая того. "А годы проходят
– все лучшие годы!" – снова обижается он,
полагая максимальное удовлетворение плотских
желаний единственным смыслом земного
существования. А вот и неминуемое следствие
подобного мироосмысления: "В себя ли
заглянешь... и радость, и муки, и все там
ничтожно". Святой апостол Павел вскрывает
духовный смысл подобных настроений: ибо
живущие по плоти о плотском помышляют, а живущие
по духу – о духовном. Помышления плотские суть
смерть, а помышления духовные – жизнь и мир...
Посему живущие по плоти Богу угодить не могут
(Рим. 8, 5–8).
И словно в возражение Пушкину, сказавшему: "Что
пройдет, то будет мило" – звучит страшное
лермонтовское признание: "В себя ли заглянешь,
там прошлого нет и следа..." У Пушкина смирением
и кротостью изживаются скорби и жизненные
"обманы", и душа, пройдя искус воспоминаний,
обретает мир и покой. Герой же Лермонтова
гордыней и озлобленностью уничтожает память,
впадая в духовную амнезию, равную прижизненной
смерти.
...Однажды в салоне Карамзиных Лермонтов прочитал
отрывок из своего "Демона". "Мы, –
вспоминает граф Владимир
Александрович Соллогуб, – очарованные этим
едва ли не самым поэтическим его произведением и
редкой музыкальностью созвучий, стали горячо его
хвалить.
– C'est du Pouchkine cela, – сказал кто-то из
присутствующих.
– Non, c'est du Лермонтов, ce qui vaudra ton Pouchkine, –
вскричал я.
Лермонтов покачал головой.
– Нет, брат, далеко мне до Александра
Сергеевича, – сказал он, грустно
улыбнувшись..."
Что имел он в виду? Как знать... Но уж, верно, не то,
о чем размышлял философ и поэт Владимир Соловьев:
"Мы не найдем ни одного указания, чтобы он
когда-нибудь тяготился взаправду своею
гордостью и обращался к смирению... Гордость для
человека есть первое условие, чтобы никогда не
сделаться сверхчеловеком, и смирение есть первое
условие, чтобы сделаться сверхчеловеком; поэтому
сказать, что гениальность обязывает к смирению,
значит только сказать, что гениальность
обязывает становиться сверхчеловеком..."
Заметим напоследок, что в системе понятий
Владимира Соловьева "сверхчеловечество"
– это Богочеловечество.
© Марина БРОЙДЕ