Городок

Монография
Юрия Зобнина "Н.Гумилев – поэт Православия"
(Санкт-Петербург, 2000) стала библиографической
редкостью. Автор книги Юрий Владимирович Зобнин,
– филолог, историк русской литературы XIX–XX
веков, заведующий кафедрой литературы
Санкт-Петербургского гуманитарного
университета профсоюзов, автор многочисленных
научных работ. Вниманию читателя представляется
фрагмент из его книги, где проводится анализ
известного стихотворения поэта "Городок"
(1916). В этом стихотворении развернута картина
русского провинциального городка.
Над широкою рекой,
Пояском-мостом перетянутой,
Городок стоит небольшой,
Летописцем не раз помянутый.
Знаю, в этом городке –
Человечья жизнь настоящая,
Словно лодочка на реке,
К цели ведомой уходящая.
Полосатые столбы
У гауптвахты, где солдатики
Под пронзительный вой трубы
Маршируют, совсем лунатики.
На базаре всякий люд,
Мужики, цыгане, прохожие –
Покупают и продают,
Проповедуют слово Божие.
В крепко слаженных домах
Ждут хозяйки, белые, скромные,
В самаркандских цветных платках,
А глаза все такие темные.
Губернаторский дворец
Пышет светом в часы вечерние.
Предводителев жеребец –
Удивление всей губернии.
А весной идут, таясь,
На кладбище девушки с милыми,
Шепчут, ластясь: "Мой яхонт-князь!" –
И целуются над могилами.
Крест над церковью взнесен,
Символ власти ясной, Отеческой,
И гудит малиновый звон
Речью мудрою, человеческой.
Картина, которую рисует гумилевское
стихотворение, напоминает композиционное
построение, организованное по законам прямой
перспективы, линии которой, образованные
картинками провинциального бытового уклада,
сходятся в точке, расположенной в метафизической
глубине русского провинциального быта,
обозначенной у Гумилева изображением храма на
погосте. Эта метафизическая глубина
раскрывается от строфы к строфе постепенно, по
мере проникновения взгляда художника за бытовую
оболочку явлений, которые, впрочем, обладают
также своей символической иерархичностью по
отношению к центральному образу креста,
увенчающего храм. Вот эта иерархия: воинский
гарнизон, торжище, дом, казенное присутствие –
образы-эмблемы каждой из сторон русского
провинциального городского уклада. Четыре
перечисленных картинки вводят в стихотворение
четыре мотива, раскрывающие содержание первого
общего плана, и целиком обращены к жизни –
воюющей, торгующей, домостроительной, властной.
Далее, в седьмой строфе, образы – влюбленные,
целующиеся весной над могилами городского
кладбища, – отсылают читателя за пределы жизни –
в ту первозданную прародительную глубину
материального бытия, где начинает и завершает
путь человек. Не случайно с помянутыми мотивами
здесь возникает и побочный мотив – тайны:
А весной идут, таясь,
На кладбище девушки с милыми...
Таким образом, место символики жизни в
упомянутых четырех строфах заступает символика
рождения и смерти, располагающаяся в срединной
плоскости гумилевской картины, там, где линии
перспективы начинают сужаться и сливаться,
приближаясь к исходной точке.
И, наконец, заключительная строфа, исходная точка
– храм, благовествующий колокольным звоном о
бессмертии:
Крест над церковью взнесен,
Символ власти ясной, Отеческой,
И гудит малиновый звон
Речью мудрою, человеческой.
Завершающий стихотворение образ
благовеста, идущего как бы в направлении,
обратном развитию перспективы, из средоточия на
периферию первого плана, напоминает нам о
глубинной связи всех представших нам образов с
центральным "символом власти ясной,
Отеческой" – крестом Православия. Здесь
происходит головокружительное преображение
ранее увиденной картины – все самые курьезные,
самые "низкие" и чуть ли не
"сатирические" образы – от
"солдатиков" и "мужиков, цыган,
прохожих", до... пресловутого
"предводителева жеребца", – все вливается с
единую символику жизни в мире, устроенном Богом
для спасения, и одухотворенной тем, что эта цель
ей ведома:
Знаю, в этом городке –
Человечья жизнь настоящая,
Словно лодочка на реке,
К цели ведомой уходящая.
Лихач
Каждая из деталей картины приобретает
теперь характер метонимического обозначения (то
есть обозначения целого через часть). Звучит
благовест – и читатель вспоминает, что
"солдатики у гауптвахты" есть часть
христолюбивого российского воинства, за которое
неустанно возносит молитвы Православная
Церковь. Звучит благовест – и читатель понимает,
что торгуют мужики на базаре по-божески, недаром
и проповедь слова Божия здесь мирно уживается с
торговым обращением (история русского
православного купечества, породившего, как
известно, не только Дикого у Островского, но и
Мамонтова с Рябушинским, доказывает возможность
подобного положения вещей). Звучит благовест – и
читателю становится ясно, что "хозяйки, белые,
скромные" – те самые хранительницы
патриархального очага, которых воспел в своем
"Домострое" Сильвестр: "Если дарует Бог
кому жену добрую, дороже это каменья
многоценного; таковая из корысти не оставит,
делает мужу своему жизнь благую". Звучит
благовест – и в сознании читателя встает
прошение "о властех", ежедневно возносимое
на великой ектении диаконом, – прошение, которое
напоминает о прямой связи добродетельной власти
с благополучием всех, кто находится под ее
начинанием: "тихое и безмолвное житие поживем
во всяком благочестии и чистоте". Цель здешней
жизни ведома – и сама жизнь, при всех
своих несообразностях, приобретает
гармоническую полноту.
* * *
Судя по оставленным на полях
"Костра" пометам, стихотворение это привело
другого русского поэта – Александра Блока в
негодование. В стихах:
Знаю, в этом городке –
Человечья жизнь настоящая, –
Блок подчеркивает слово
"настоящая" и комментирует на полях: "Так
вот что настоящее", против
"солдатиков-лунатиков" – восклицательный и
вопросительный знаки (Александр Александрович, в
отличие от Николая Степановича, не был знаком с
тем, что называется "строевой подготовкой",
и всю глубину сравнения оценить, очевидно, не
мог). Строфы:
Губернаторский дворец
Пышет светом в часы вечерние,
Предводителев жеребец –
Удивление всей губернии.
А весной идут, таясь,
На кладбище девушки с милыми,
Шепчут, ластясь: "Мой яхонт-князь!" –
И целуются над могилами, –
отчеркнуты фигурной скобкой,
помеченной надписью: "одна из двух",
очевидно, вызванной несовместимым сочетанием
"высокого" и "низкого" (пронял-таки и
Блока "предводителев жеребец"!) (см.: Библиотека
А.А. Блока: Описание. Кн. 1. Л., 1984. С. 253).
Смысл блоковских помет очевиден: его возмутило
то, что убогая, мещанская русская провинциальная
жизнь почему-то объявляется "настоящей".
Понять Блока можно, если вспомнить, что в
блоковском творчестве имеется стихотворение,
содержание и композиция которого зеркально
противоположны гумилевскому "Городку".
Стихотворение это было написано Александром
Блоком двумя годами раньше, в 1914 году. Вот оно:
Грешить бесстыдно, непробудно,
Счет потерять ночам и дням,
И, с головой от хмеля трудной,
Пройти сторонкой в Божий храм.
Три раза преклониться долу,
Семь – осенить себя крестом,
Тайком к заплеванному полу
Горячим прикоснуться лбом.
Кладя в тарелку грошик медный,
Три, да еще семь раз подряд
Поцеловать столетний, бедный
И зацелованный оклад.
А воротясь домой, обмерить
На тот же грош кого-нибудь,
И пса голодного от двери,
Икнув, ногою отпихнуть.
И под лампадой у иконы
Пить чай, отщелкивая счет,
Потом переслюнить купоны,
Пузатый отворив комод,
И на перины пуховые
В тяжелом завалиться сне...
Да, и такой, моя Россия,
Ты всех краев дороже мне.
Продавец лимонада
Здесь тоже сцены выстраиваются по
закону прямой перспективы, однако принцип
расположения этих сцен иной, нежели в
гумилевском "Городке", хотя содержание их
схожее: и там, и здесь эмблематика духовной сферы
бытия русского человека сочетается в
композиционном единстве с реалиями быта, причем
быта мещанского, низкого. Что мы видим у Блока? На
первом плане возникает сцена в церкви. Тот самый
образ храма, который у Гумилева являетя
композиционным фокусом, смысловым центром всего
построения, здесь выносится на композиционную
периферию, в качестве, если угодно, фасада,
прикрывающего "подлинное" содержание
русской жизни. Затем, в средней плоскости,
рисуются сцены отталкивающих животных действий
героя, перед этим находившегося в храме. И
наконец, образом, к которому сходятся все лучи
перспективы, становится картинка спящего "на
перинах пуховых" в "тяжелом сне" героя.
Между тем, расходясь в расстановке приоритетов
при художественном осмыслении одного и того же
предмета – жизни русского народа, авторы обоих
стихотворений предельно доброжелательно
относятся к изображаемому. Правда, в гумилевском
стихотворении специальных средств для выражения
этой доброжелательности не требуется, благо она
и так очевидна. Блоку же приходится
оговариваться:
...И такой, моя Россия,
Ты всех краев дороже мне.
Оговорка эта крайне нужна, ибо без нее
мы никогда бы не догадались о подлинном
отношении автора к изображенному им миру,
главным действующим лицом которого является
пьющий, ворующий и бесчинствующий герой,
заходящий, правда, иногда и в храм. Последнее,
впрочем, может служить только поводом для лишних
упреков (лучше бы и не заходил). Любовь к такому
миру и такому герою – болезненное извращение,
никаких внешних и духовных мотивов для этой
любви нет. Михаил Юрьевич Лермонтов по крайней
мере видел в схожей ситуации, помимо "пьяных
мужичков", хотя бы "степей глубокое
молчанье", "лесов безбрежных колыханье" и
так далее ("Родина").
В симпатии Гумилева к изображаемому им миру нет
ничего болезненного, хотя, и это нужно
подчеркнуть особо, это тот же самый мир,
населенный теми же самыми героями, один из
которых выведен в стихотворении Блока. По
крайней мере в том, что гумилевские "мужики,
цыгане, прохожие", населяющие "Городок",
не грешат приблизительно теми же грехами, что и
блоковский герой, утверждать не возьмется ни
один из тех, кто хоть раз столкнулся с российским
житьем-бытьем. Грешны. Хотя относительно того,
что грешны бесстыдно и непробудно, – большой
вопрос.
Дело в том что даже и блоковский герой грешит пробудно,
так как, проснувшись "с головой от хмеля
трудной", он совершает нелогичный с точки
зрения "бес-стыдного и бес-пробудного"
грешника поступок – идет в храм. Пребывание в
храме (более двух часов на ногах, фактически без
движения) физически тяжело для человека, тем
более в таком состоянии. Гораздо естественнее
для него лежать на "перинах пуховых" с
холодным полотенцем на "голове от хмеля
трудной". Между тем блоковский герой хочет пройти
сторонкой в Божий храм, то есть несомненно
стыдится своего неудобоприемлемого для участия
в богослужении вида. Какое же тут
"беспробудное бесстыдство"? Напротив, если
судить о ситуации, нарисованной Блоком,
объективно, то речь идет как раз о таком моменте
во внутренней жизни человека, который именуется
в Православии пробуждением души от сна,
духовным восстанием: Душа моя, душа моя!
Восстань, что ты спишь?.. конец приближается, и ты
смутишься. Итак, трезвись же, дабы тебя пощадил
везде сущий все исполняющий Христос Бог (Канон
Великий, Творение святого Андрея Критского).
Герой Блока и переживает такой момент
"пробуждения", идет в храм, кается,
умиляется, прикладывается к образам, жертвует
"грошик медный", затем, по пришествии домой,
вновь погружается в жизненную суету... То же, вне
всякого сомнения, происходит и с героями
гумилевского "Городка". Блока это ужасает.
Гумилев считает это настоящей жизнью. Почему?
* * *
Временная
часовня на месте смертельного ранения
императора Александра II
Для Гумилева, как и для его героев, цель
жизни – ведома. Это – свободное спасение
своей души, сочетающее собственные усилия
личности с действием благодати, даруемой
православному христианину в крещении и вновь и
вновь обретаемой им в таинствах Церкви, прежде
всего – в покаянии и Причастии Святых Таин. С
точки зрения православной сотериологии (излагаю
далее по: Архиепископ Сергий (Страгородский).
Православное учение о спасении), осознание
возможности покаяния, освобождения от греха с
помощью благодати, по отношению к своей
собственной судьбе, и все время возобновляющееся
свободное стремление к нему и делает эту жизнь
содержательной, полной смысла, то есть
оправдывает ее. Полное освобождение от греха в
этой жизни для существ этого мира невозможно –
достигнувшие такого состояния святые даже здесь,
на земле, уже перестают подчиняться законам
времени и пространства, уподобляются ангелам,
так же свободно стоящим в добре, они как бы уже не
живут в прямом смысле этого слова. Поэтому-то и
не может состояться на земле "тысячелетнее
царство святых", ибо подлинным святым здесь, в
общем, "нечего делать" – так же, как нечего
делать, например, в больнице человеку, полностью
выздоровевшему от недуга, разве что помогать
медикам исцелять других страждущих.
Но для большинства людей содержанием всей
земной жизни, с этой точки зрения, оказывается
захватывающий процесс борьбы человека с самим
собой, мучительное совлечение с себя "ветхого
Адама", в чем ему помогает Бог и чему отчаянно
сопротивляется враг человеческий.
Таким образом, вопрос об оправдании жизни
человека в православной сотериологии не связан с
вопросом о том, грешит человек или не грешит,
"отпихивает" ли он, говоря словами Блока,
"пса голодного от двери" или "не
отпихивает", "икает" или "не икает". В
этом мнение Православия весьма справедливо –
все "отпихиваем" так или иначе, все
"икаем", все грешны. Главный вопрос для
православного учения о спасении в том, кается ли
человек или не кается, и – более того – если
кается, то как, каково качество его покаяния и
каковы его возможные плоды. Дело в том, что
подлинное покаяние вне Церкви невозможно не
только с мистической, но даже с психологической
стороны. Воцерковленный человек знает добро так
же опытно, как он знает и зло, Бог телесно
соединяется с ним в миг приобщения его Святых
Даров, он чувствует реальное освобождение от
груза совершенных грехов в таинстве Исповеди.
Небесная Церковь – ангелы и святые – реально
присутствуют во время богослужения, обнаруживая
свое присутствие в живой символике убранства
храма, а подчас и чудесами, являемыми через мощи и
иконы. Учение Церкви подтверждается ее историей,
записанной в книгах и ежедневно присутствующей в
воспоминаниях тех или иных эпизодов во время
богослужений.
Эта совершенная радость от личного
знания Бога и позволяет воцерковленному
человеку куда более спокойно и хладнокровно
относиться ко всему мрачному и страшному, что
происходит и в нем и во вне его, нежели тому, кто
не воцерковлен и лишь понаслышке осведомлен о
том, что православные христиане
"рассматривали и осязали руками". В глазах
воцерковленного человека земная жизнь
действительно оправдана, имеет уже сейчас, в
самом несовершенстве своем, великий смысл, более
того – имеет трагическое величие и красоту: во
мне и вокруг меня идет грандиозное сражение
между добром и злом. Друзья и союзники известны,
враги – тоже, тактика и стратегия – понятна,
командиры – в строю, знамена – впереди, наше дело
– правое, враг будет разбит, победа будет за нами!
Что же паниковать и жаловаться на жизнь в чаянии
каких-то "лучших времен"? Споткнулся –
поднимайся, доблестно пал – вечная слава.
Наступление – ура! Отступление – без паники.
Передышка в бою – отдыхаем непостыдно. Снова бой
– воюем доблестно! И все предельно ясно и тылы
неколебимы, ибо Бог верен, а всякий человек лжив
(Рим. 3, 4).
Именно эта предельная ясность цели жизни
оправдывает в глазах Гумилева обитателей его
"Городка", делает их жизнь настоящей. Да,
конечно, они грешат в своей российской бытовой
скудости, но пред глазами их всегда крест
православного храма, их души пробуждаются
навстречу благовесту церковных колоколов, все в
этом рождающемся, страдающем, торжествующем,
скорбящем, любящем, умирающем русском мире
всегда, несмотря ни на что, устремлено к храму –
так, как это и показано в стремительно несущихся
по всем линиям перспективы в гумилевском
стихотворно-живописном полотне. Такой мир можно
любить, особенно если и ты обладаешь тем же самым
опытным знанием цели жизни, если и ты
воцерковлен. У Гумилева это объявляется в начале
стихотворения –
Знаю, в этом городке –
Человечья жизнь настоящая, –
поэтому-то ему и не приходится в конце
стихотворения, как Блоку, дополнительно
оговаривать наличие у него любви к России. Такую
Россию, – Россию, в средоточии которой находится
православный крест над храмом, не полюбить
просто невозможно, коль скоро ты сам знаешь, что
такое этот крест и что такое этот храм, если и ты
"видел очами" и "осязал руками" Русскую
Церковь, если и твоя жизнь – настоящая,
Точно лодочка на реке,
К цели ведомой уводящая.
И напротив, человек невоцерковленный,
каким бы высоким ни было его "новое
религиозное сознание", будет лишь в лучшем
случае догадываться о "цели настоящей
жизни", как догадывался, вероятно, Блок, все же
любящий и такую Россию, какая изображена в его
стихотворении "Грешить бесстыдно,
непробудно...". Но догадка – не знание. Если у
Гумилева в центре художественного мира –
православный храм и православный крест с
распятым Спасителем, то у Блока – некая смутная
фигура с красным флагом, к сожалению,
напоминающая Христа (см. рассказ о дискуссии
Блока с Гумилевым относительно финала
"Двенадцати", переданный К.И. Чуковским: Чуковский К.И.
Дневник. 1901–1929. М., 1991. С. 113–114). Но призрак и
есть призрак, не более того.
Гумилев же, не связывавшийся с химерами
"нового религиозного сознания", а спокойно и
истово, по выражению Одоевцевой, исповедовавший
"старые" формы православной религиозности,
цель жизни, как и герои "Городка", ведал,
знал.
"К высокой мужественности относятся его
твердые "да" и "нет", – увы, столь редкие
в душах неопределенных и расплывчатых, – писала
о Гумилеве О.А. Мочалова. – Он любил говорить и
писать: "Я знаю, я твердо знаю", – что
свидетельствует о большой внутренней
осознанности. Думается, что основная тема его
творчества – потеря рая. Он там был. Оттуда
сохранилась память о серафимах, об единорогах.
Это не поэтические "украшения", а живые
спутники души. Оттуда – масштабность огненных
напряжений, светов, горений. Оттуда и уверенная
надежда: "Отойду я в селенья святые" (Жизнь
Николая Гумилева. Л., 1991. С. 114). К этому
следует лишь добавить, что "твердое знание о
существовании рая" ясно связано всегда в его
творчестве с осознанием собственной
воцерковленности:
И за это знаешь так ясно,
Что в единственный, строгий час,
В час, когда, словно облак красный,
Милый день уплывет из глаз,
Свод небесный будет раздвинут
Пред душою, и душу ту
Белоснежные кони ринут
В ослепительную высоту.
(Смерть)
Я твердо, я так сладко знаю,
С искусством иноков знаком,
Что лик Жены подобен раю,
Обетованному Творцом.
(Андрей Рублев)
Именно это "твердое знание",
"большая внутренняя осознанность",
действительно очень редкая в русской литературе
"серебряного века", придавала как поэзии
Гумилева, так и всему его облику особую
"стильность", то, что К.Н. Леонтьев называл
"мрачно-веселым" обаянием Православия,
"сложного для ума, глубокого и простого для
сердца" (см.: О великом инквизиторе:
Достоевский и последующие. М., 1992. С. 189).
Известно, как много обычно связывается с последними
словами, которые произносит человек, завершая
свою земную жизнь. Тем более оправдан интерес к
тем последним словам, которые были
произнесены великими художниками, чья жизнь и
творчество оказали влияние на формирование
целых исторических платов культуры той или иной
нации. В литературоведческих исследованиях,
учебниках, биографиях многократно повторены и
осмыслены те фразы, с которыми испускали дух
Пушкин, Достоевский, Чехов, Толстой. Гумилев
здесь представлялся сознанию читателей и
исследователей досадным исключением — его конец
скрыт от наших глаз, и с документальной точностью
долгое время нельзя было установить, что было сказано
в конце.
Но в истории изучения жизни и творчества
Гумилева происходит, как это всегда бывает с
наследием великих поэтов, много чудес. Чудом,
иначе и сказать нельзя, спустя полвека после
трагедии в августе 1921 года, когда Николай Гумилев
был расстрелян, нашелся свидетель, который был в
камере на Шпалерной, уже после расстрела
"таганцевцев", и видел, что было написано
Гумилевым на этой страшной стене. "Эту надпись
на стене общей камеры № 7 в ДПЗ на Шпалерной
навсегда запомнил Георгий Андреевич
Стратановский (1901–1986), арестованный осенью 1921
года по "делу", к которому не имел никакого
отношения. Впоследствии он занимался переводами,
преподавал в университете (был доцентом). По
вполне объяснимым причинам Г.А. Стратановский
предпочитал не делать общественным достоянием
свои тюремные воспоминания, хотя, конечно, ему
было что рассказать и написать. Об этом знали
только в его семье" (Эльзон М.Д. Последний
текст Н.С. Гумилева // Николай Гумилев.
Исследования и материалы. Библиография. СПб., 1994.
С. 298). Легализация имени Гумилева в СССР
совпала со смертью Г.А. Стратановского, и ту
тайну, которую он хранил в течение шестидесяти
пяти лет, передал миру его сын.
Последними словами Гумилева были: Господи,
прости мои прегрешения, иду в последний путь (Н.
Гумилев).
Юрий ЗОБНИН
|